В непостижимо короткий миг (после в сознании Григория он воплотился в длиннейший промежуток времени) он зарубил четырех матросов и, не слыша криков Прохора Зыкова, поскакал было вдогон за пятым, скрывшимся за поворотом проулка. Но наперед ему заскакал подоспевший командир сотни, схватил Григорьева коня под уздцы.
- Куда?! Убьют!.. Там, за сараями, у них другой пулемет!
Еще двое казаков и Прохор, спешившись, подбежали к Григорию, силой стащили его с коня. Он забился у них в руках, крикнул:
- Пустите, гады!.. Матросню!.. Всех!.. Ррруб-лю!..
- Григорий Пантелеевич! Товарищ Мелехов! Да опомнитесь вы! - уговаривал его Прохор.
- Пустите, братцы! - уже другим, упавшим голосом попросил Григорий.
Его отпустили. Командир сотни шепотом оказал Прохору:
- Сажай его на коня и поняй в Гусынку: он, видать, заболел.
А сам, было, пошел к коню, скомандовал сотне:
- Сади-и-ись!..
Но Григорий кинул на снег папаху, постоял, раскачиваясь, и вдруг скрипнул зубами, страшно застонал и с исказившимся лицом стал рвать на себе застежки шинели. Не успел сотенный и шага сделать к нему, как Григорий - как стоял, так и рухнул ничком оголенной грудью на снег. Рыдая, сотрясаясь от рыданий, он, как собака, стал хватать ртом снег, уцелевший под плетнем. Потом, в какую-то минуту чудовищного просветления, попытался встать, но не смог и, повернувшись мокрым от слез, изуродованным болью лицом к столпившимся вокруг него казакам, крикнул надорванным, дико прозвучавшим голосом: