- Мы свое, видно, уж отгутарили...
- Ой, ли?
- Да так уж, должно быть! Деревцо-то - оно один раз в году цветет...
- Думаешь, и наше отцвело?
- А то нет?
- Чудно все это как-то... - Григорий допустил коня к воде и, глядя на Аксинью, грустно улыбнулся. - А я, Ксюша, все никак тебя от сердца оторвать не могу. Вот уж дети у меня большие, да и сам я наполовину седой сделался, сколько годов промеж нами пропастью легли... А все думается о тебе. Во сне тебя вижу и люблю доныне. А вздумаю о тебе иной раз, начну вспоминать, как жили у Листницких... как любились с тобой... и от воспоминаний этих... Иной раз, вспоминаючи всю свою жизнь, глянешь, - а она как порожний карман, вывернутый наизнанку...
- Я тоже... Мне тоже надо идтить... Загутарились мы.
Аксинья решительно подняла ведра, положила на выгнутую спину коромысла покрытые вешним загаром руки, было пошла в гору, но вдруг повернулась к Григорию лицом, и щеки ее чуть приметно окрасил тонкий, молодой румянец.
- А ить, никак, наша любовь вот тут, возле этой пристани и зачиналась, Григорий. Помнишь? Казаков в энтот день в лагеря провожали, - заговорила она, улыбаясь, и в окрепшем голосе ее зазвучали веселые нотки.
- Все помню!
Григорий ввел коня на баз, поставил к яслям. Пантелей Прокофьевич, по случаю проводов Григория с утра не поехавший боронить, вышел из-под навеса сарая, спросил:
- Что же, скоро будешь трогаться? Зерна-то дать коню?
- Куда трогаться? - Григорий рассеянно взглянул на отца.
- Доброго здоровья! Да на Каргины-то.
- Я нынче не поеду!
- Что так?
- Да так... раздумал... - Григорий облизал спекшиеся от внутреннего жара губы, повел глазами по небу. - Тучки находят, должно, дождь будет, а мне какой же край мокнуть по дождю?
- Краю нет, - согласился старик, но не поверил Григорию, так как несколько минут назад видел со скотиньего база его и Аксинью, разговаривавших на пристаньке. "Опять ухажи начались, - с тревогой думал старик. - Опять как бы не пошло у него с Натальей наперекосяк... Ах, туды его мать с Гришкой! И в кого он такой кобелина выродился? Неужели в меня?" Пантелей Прокофьевич перестал отесывать топором березовый ствол на дрожину, поглядел в сутулую спину уходившего сына и, наскоро порывшись в памяти, вспомнил, каким сам был смолоду, решил: "В меня, чертяка! Ажник превзошел отца, сучий хвост! Побить бы его, чтобы сызнова не начинал морочить Аксинье голову, не заводил смятения промеж семьи. Дак как его побить-то?"